Ты же должен помнить, говорит Кристофер.
Мимо нас плывут грязно-желтые купола церквей, поразительно яркие даже при всем отсутствии солнца на сером небе, плывут и растворяются где-то там, куда уже не падает взгляд, растворяются робко, медленно, будто все еще сомневаются в собственной значимости, эти золотисто-фальшивые пятна, а исчезают из памяти настолько быстро, что поневоле начинаешь задумываться – а были ли они там на самом деле, эти купола, это небо, люди. Я даже оборачиваюсь – а они все еще там, подмигивают янтарно-насмешливо, и кладбище за моей спиной, и папа, они были со мной, останутся без меня, потому что они от меня не зависят, как, собственно, и я не завишу от них. Но если человек умер, мы же обязаны о нем помнить, говорит Кристофер.
А если человек жив?
Я расплываюсь в ухмылке зачем-то, отчего-то во рту появляется что-то до омерзения горькое. Я улыбаюсь - вырос ты, Кристофер, здорово вырос, аж тоска берет, вырос и многое понял. Он прав, Кристофер, как всегда, потому что приятно вспоминать о чем-то хорошем, приятно даже порой вспомнить и о чем-то плохом, если ты, конечно, уверен, что это плохое к тебе уже не вернется. Только вот у Кристофера отца не было, как его не было у меня, и здесь возвращаться нечему, хочешь ты этого или нет. Только Кристофер слишком уперт, слишком наивен, раз думает, что могильным крестом нельзя действительно поставить на человеке крест, а я думаю – можно. Я думала, что можно уйти – целиком уйти – порвав все связи, все прежние отношения, а Кристофер думал, что нет. Я верила, что не увижу больше их – ни маму, ни Кристофера – вообще больше никогда, а он никогда не верил.
Пиши, если будет что-то нужно, шепчет мне в затылок Кристофер, и я неловко прижимаюсь к Кристоферу, думая, будто это действительно наш с ним последний час. Но, наверное, так правильнее, наверное, ему лучше знать.
Уходи, раз так.
Мы обязаны помнить о мертвых, говорит Кристофер, и я не спорю, я только молча киваю ему в ответ. Есть какие-то нормы морали, есть принципы, и кто мы такие с тобою, брат, чтобы их нарушать. Я знаю, я уверена, что ты будешь вспоминать об отце, будешь помнить о маме, потому что будешь частенько ее навещать, только вот с каждым разом тебе будет все труднее, все тяжелее, Крис, вот этого ты никак не можешь понять. Нельзя выдрать из себя то, чего в тебе нет, как бы от тебя этого ни требовали, Крис, как бы ты ни старался, как бы мама этого от тебя ни хотела, Крис, так нельзя. Даже она, мама, и то не может постоянно глотать твою пустую наживку, знаешь, у всего же есть свой разумный предел, предел этому актерскому мастерству.
«Ты слишком много думаешь», говорю.
Говорю, а хочется выпалить, мол, дурак ты, Крис, кончай уже притворяться, ну сколько можно, только ведь то же самое можно сказать обо мне, поэтому и молчу. Ты же такая же, Рут, ты тоже упертая, как баран, смотришь на него спокойно и холодно, а внутри хоть в трубу труби, внутри там, если хочешь, пожары и инквизиторские костры, кричи, но никто и с места не сдвинется. Ты же глупая, Рут.
Семейное, да?
Семья. Есть добрый десяток определений, но я ни одно не могу понять. Говорят, что семью не выбирают, ее только принимают, а я думаю, что можно не принимать. Можно, допустим, отречься, сбежать, потеряться, а потом найти себе новую, если, конечно, захочется. Звучит просто. Я не любила свою семью, не питала симпатии к собственному отцу, чувства к матери со временем охладели, кажется, что может быть проще – взять и не вспоминать больше никогда, ни о мертвых, ни о живых. Просто замахнись и переруби уже одним махом этот толстый канат, эту цепь, говорю себе, от нее нет пользы ни для тебя, ни для них. И знаешь, я на это замахивалась сотни раз, только что-то всегда меня останавливало.
У Кристофера в чемодане предательски гремит волшебная палочка, и я улыбаюсь.
Прекращай притворяться.
Я улыбаюсь, хотя обидно.
Кристофер-то дурак, но вот только из нас двоих почему-то лишь Кристофер постоянно оказывался прав.
Над головой плывут мятые серые облака, уже почти черные, больше похожие на огромные скомканные простыни, утренние, пустые и от этого очень холодные. В такую погоду скорее будешь жалеть свой замерзший нос, чем собственного отца. Слава богу, что больше и не приходится.
Или, может, придется, но что-то уже другое. Золото церквей постепенно сменяется дешевым зеленым штакетником – такой, видимо, тут стоял, когда я еще ходила пешком под стол.
На мне салатового цвета платье, а Кристофер бледный весь.
Передавала привет, говорит Кристофер, а я откликаюсь: «Тогда ей тоже привет».
Улыбаясь совсем не к месту, совсем как родная мать, смотрю Кристоферу в лицо: «Надеюсь, вы там не ссоритесь».
С Энни? Из-за чего?
Я один-единственный раз видела Кристофера таким бешеным. Кристофер сжимает мое запястье, мой светло-зеленый рукав, сам белый, как лист бумаги, а я верещу яростно, не как девочка, но как смертельно раненый зверь, из которого еще зачем-то пытаются пулю вытрясти, глупая такая метафора, толкаю его в грудь, плечи, живот, а он держит, и все тут, и белый-белый.
К черту.
Кристофер останавливается слишком резко, и что-то в сердце трусливо ухает, но я только молча останавливаюсь рядом с ним, отчего-то брезгливо поправляя сползший с плеча ремень, как будто он тут единственная достойная внимания проблема. Кристофер стоит надо мной, и не двигаются зрачки, и у меня, кажется, перестали двигаться тоже, и будь я немного младше, я бы просто пустилась сейчас в бега, и черта с два бы меня кто поймал, если бы я этого сама вдруг не захотела.
Но в прошлый раз он поймал, как бы я ни пыталась.
Мне шестнадцать, кажется, и ненавистное зеленое платье на ветру бьется парусом, а ветер сильный, и Кристофер бледный и весь дрожит.
Отсюда, знаете, если прыгнуть, то только если ногу сломать решишь, а это не так уж страшно.
А ему страшно. И он весь белый. И бешеный.
И я словно бешеная, но это не так уж и странно, и сейчас я, кажется, вообще ничего не боюсь, я вообще мало чего боюсь – разве что высоты, но не в этот раз. А пульс в запястье об его пальцы колотится - не ври мне, Рут. И платье облегает худые ноги, и мне стыдно, и за себя, и за платье, и за Кристофера почему-то – очень. И я ему: «Пусти меня, дай я слезу», а он все держит.
Пусти меня, идиот, чего тебе?
Чего ты от меня хочешь?
Думаю, Рут, скажи ты правду, скажи хотя бы единственный раз, наверное, тебя бы и в рай пустили, там, знаешь ли, прощать любят, и все можно искупить. Скажи ты, что у тебя там никого нет, скажи, что скучала, скажи, что хочешь домой, или что хочешь его обратно туда – хоть что-нибудь.
Та цепь, которую ты не можешь перерубить – это Кристофер, это все он, это он тебя за руку удерживает каждый раз.
Говори правду.
Скажи, что ты ненавидишь Энни, или его самого ненавидишь, или что хочешь обратно, к магглам, потому что тебе там страшно – да мне без разницы, если честно, что, но не ври мне, Рут.
Из-за чего это все?
«Чтобы ты наконец решил», зачем-то говорю я.
«Что-то одно, Кристофер, выбери», хотя я этого не хочу.
«Мне без разницы, что»
Я перехватываю его руку и раскладываю перед ним цепь. Хотя будь моя воля – спрятала бы. Потому что я не знаю, что же он выберет.
Неправда. Правда.
Да ты просто такая же упертая,
как и я.
Отредактировано Ruth Hensley (2013-12-01 20:18:59)