Qu'est-ce que cela me fait qu'elle danse ou non?
Cela ne me fait rien. Je suis heureux ce soir. Je suis très heureux.
Jamais je n'ai été si heureux.
Энди пьет воздух маленькими глотками. Пьет эту сухую пустоту, в абсурдном страхе захлебнуться. В каждом глотке – искорки, они щекочут горло, подобно пузырькам шампанского, наполняя голову веселящим газом, отравляющим рассудок больше, чем головная боль, чем открытая рана на сердце, чем ожоги, скручивающие огненным жгутом половину измученного тела. Эндрю чувствует слабость и всевластие, ощущения пьяного человека. Дурман, застилающий его разум, исходит от женщины, которую он держит в своих объятиях, так близко, что жизнь, проведенная вдали от нее, все эти бесконечные годы, бесчисленные и никчемные, кажутся лишь глупым сном, мгновением, проскользнувшим в секунду между соприкосновением ресниц. Будто Энди был ребенком, засмотревшимся на фокус иллюзиониста, замершим в момент чистого восторга. Изумленным, страстно верующим в чудо, и все же в глубине души осознающим – это лишь трюк. Она касается его лица своими нежными руками, ее губы оставляют пламенеющие следы на его коже, как метки, как доказательства своего нестерпимо-реального присутствия. Она убирает ладонь с его груди и оказывается полностью в его власти. Иллюзия обладания, безграничного доверия, они в объятиях друг друга, два осколка прошлого, искалеченные и заблудшие, кающиеся друг другу в том, как восхитительно грешны! Горечь грустных усмешек – кислота, разъедающая упоение, они играют бликами, то появляясь, то исчезая с ее лица вовсе, как мимолетные тени сумеречных бабочек, как бы ему хотелось сжечь их, бестолковых, суетных! Энди проводит рукой, так, что чувствует на ладони ее осторожное дыхание, смятение ресниц, щекочущих пальцы. Энди смахивает этот назойливый морок с любимых глаз, этот судорожный излом – с любимых губ. Он видит, подмечает каждую трещинку, каждую прореху в ее самообладании, в ее наглухо запахнутом мире, видит сквозь прожженные его поцелуями, его словами, его надеждами, ставни, как трескуче, как жарко горит эта маленькая вселенная. Он видит сомнения, призраками, бьющиеся о соляные столпы, гудящие в ее голове, взывающие. Он видит ее усталость. Он видит ее всю.
-Ты та, кого я люблю, - эхом откликается он, по спине бегут мурашки, как будто вечность приблизилась к ним вплотную, и легонько дует сквозь замочную скважину. Сейчас Энди нет дела до ее лжи, он готов простить Веронике все, будь то его кровь на ее руках, будь то слова, отдающие медом и полынью, будь то вся ее душа, принадлежащая другому. У цыганок нет души. Так говорили, Энди помнил. Душа Вероники светилась в ее глазах, огромная, как бескрайние степи, как воронка небес над ними, как неизбывная любовь, что космосом говорила с Энди, когда эта женщина лишь глядела на него. Он отдал бы жизнь за нее, он чуть было не отдал, пока она и не помнила о нем, Эндрю знал, что сделал бы это вновь, если это мгновение, подле Вероники – последнее, если это лишь иллюзия поврежденного рассудка, сладкий обман миллиграммов морфия внутривенно. Если бы она ушла, он сделал бы это вновь. Когда она уйдет, он сделает это. Он чувствует грудью ее вздох, тяжелый, как сама неизбежность, слушает ее тихий голос, замедляя время, измельчая песок в часах, каждую песчинку до неосязаемой пыли. Энди знает, ее не так много. Горстка лишь для того, чтобы попрощаться и еще щепотка – подвести черту.
бесконечное царство тьмы начинается в тишине,
когда, все, что ты скажешь окажется неуместным.
ты останешься новой жизнью, вытравленной во мне,
я останусь тебе царапинами из детства.
Он помнил их детьми, воспоминания, которые раз за разом сглаживались, деформировались, как стеклышко на пляже, обтачиваемое солеными волнами, и со временем, превратились в камень, бархатный на ощупь, но по-прежнему яркий. Если положить его под язык, можно почувствовать вкус меда из ульев, вкус летних ночей, пахнущих полынью и конским потом, можно услышать гортанные песни, перезвон колокольцев в упряжи, краешком глаза, заметить отблески костров, высекающих искры из звездного купола. Энди медленно, будто в самом глубоком сне, распутал обнявшие его руки, и наклонившись, поцеловал Веронику, бесконечно нежно, упоительно долго. Почти безмятежно, одурманенный и влюбленный. Без прежней порывистости, без судорожной страсти. Он помнил те жаркие дни, те пряные ночи, ту девочку, в чьих смоляных косах запутывались за день ароматы черного кофе, свежего сена и кунжута. Под вечер она расплетала их маленькими ловкими пальцами, а он стоял позади, мечтая дотронуться до шелковых прядей, пропустить сквозь пальцы богатство их запахов, выпутать из набившихся под темечком колтунов лист подорожника или сладкий тягучий осадок полевых трав. Маленькая Вероника жила своей жизнью в его воображении, но никогда не смела превратиться в ту красавицу, живую, страстную, которой была женщина в его руках. Он любил ее. Всю свою жизнь.
-Только если ты скажешь «да», - шепчет он.
Сейчас Энди понимает, ему не нужно то «да», с которым она попробует спасти его, лишь то, которым спасутся они оба. Больше не нужно жалости, лжи и благодетелей, Энди кажется, это может уничтожить, оборвать последнюю струнку, заставляющую звучать его жизнь. Если Вероника не будет счастлива, Энди останется беззвучной марионеткой, оглохшей и слепой, заводным механизмом, не пригодным для существования. Вероника должна быть счастлива своим выбором. Хоть бы и для того, чтобы лишь отпустить ее. Энди вновь касается своими губами ее податливых губ и думает, что сегодня он - счастлив. Он очень счастлив.
ревность, как откровение — насколько ты одинок.
губы цвета сливового, матовые ключицы,
закрываю глаза и все же срываю с тебя листок
расцветающей шелковицы.